Лев Гумилевский - Собачий переулок[Детективные романы и повесть]
— Так, говорите, схожи почерки? — спросил он, как будто сейчас только понял, о чем говорил ему его неожиданный собеседник. — Любопытно! Откуда вы знаете мой почерк?
— Да совершенно случайно я обратил на это внимание..
Хорохорин смотрел на него выжидая.
Буров добавил:
— Я видел как-то писанный вами протокол заседания..
— Да, — перебил Хорохорин, — в самом деле, дайте-ка что-нибудь написанное. У меня ничего писаного при себе нет! Любопытно!
— Самое лучшее: сравним сейчас Хотите?
Буров достал самопишущее перо и блокнот, отодвинул стакан и написал: «никто ничего не знает», не закончив фразы знаком. Хорохорин принял с усмешкой из его рук перо и дописал, отделив свое от чужого лишь запятой: «но все делают вид, что знают и понимают».
Сходство было поразительное. Они переглянулись.
— Из сотни людей едва ли найдется один, кто заметил бы, что фраза написана не одною рукой, — сказал Буров, сворачивая перо и пряча его, — но и этот один не поверит себе!
Хорохорин допил свою бутылку. Буров долил ему стакан.
— Не беспокойтесь, — кивнул он, — прошу вас! У меня здесь открытый счет!
— Вы часто, кажется, здесь бываете?
— Да, теперь постоянно!
Хорохорин задумчиво покачал головою:
— Я не отказался бы от той части вашей судьбы, которая является вашей ученой деятельностью, но не хотел бы повторить вашу участь в другой части.
— Вы про что? — Буров кивнул на столы и соседей Да, это непривлекательно со стороны, я думаю! Однако вы, кажется, не пройдя первой половины моего пути, начали сразу вторую, очутившись здесь! — Он засмеялся и сейчас же добавил серьезно и почти просительно — Ведь вы хотели вступить со мной в разговор касательно того, над чем пораз мыслить сюда забрались?
У него было неприятное, прорезанное у губ, у глаз глубокими и свежими морщинами лицо, но с насмешливой улыбкой оно было привлекательнее. Совершеннейшая простота, с которой он отозвался на намек своего собеседника, располагала к откровенности Хорохорин закурил папиросу и, пьянея от нее и выпитого пива, сказал тихо:
— А что, в самом деле, если нам с вами поговорить откровенно?
— Давайте!
— Забудем только разницу в нашем возрасте и положении
— Готово!
— Тогда скажите прежде всего, Федор Федорович, вы знаете, что унижает вас в наших глазах, что губит вас как ученого?
Ни одна черточка не переменилась в лице Бурова, казалось, он был убежден, что откровенность и не могла повести ни к чему иному Он кивал головою вначале, но потом прервал вопрос.
— Было бы странно, если бы я не замечал того, что замечают другие.
— Но раз вы сознаете.
— Вот как вы наивны! Вольтер был атеист, не верил ни в Бога, ни в черта, высмеивал религиозные предрассудки А он же искренно огорчался, когда видел три свечи, чурался, если кошка перебегала дорогу В верхнем сознании — одно, а в подсознательной сфере, где царят инстинкты, совершенно другое. Что развертывается в сфере верхнего сознания, я могу замечать не хуже других, конечно!
— Двойственность личности… — усмехнулся Хорохорин. — Но, по-вашему, кто же подчиняется?
— Тут борьба, — пожал плечами Буров, — постоянная борьба. Сознание и инстинкты не всегда живут в мире. Я думаю, и вам приходилось наблюдать это…
— Я сознательный человек… — начал Хорохорин. — Я лично считаю ненужным бороться с инстинктами, раз они естественны, а неестественных инстинктов и быть не может; я считаю нужным следовать им, удовлетворять их. Голоден — наешься! Желание — бери женщину.
Он говорил больше для себя, чем для внимательного своего слушателя. И закончил уже, явно ободряя самого себя, очищаясь от только что пережитого унижения:
— Никаких драм, никаких любовных трагедий тогда не будет, потому что и любви не будет, мещанской, унижающей людей любви…
Буров усмехнулся.
— А вы знаете, что такое любовь?
Хорохорин пожал плечами.
— Представляю себе, во всяком случае, довольно ясно.
Буров наклонился к нему:
— Любовь — огромная творческая сила. Этою силою созданы многие произведения искусства… и немало совершено подвигов…
— Но вы… — возмутился Хорохорин, — вы… у вас-то?
Буров спокойно поднял руку, останавливая его:
— Это только значит, что мои отношения к этой девушке — не любовь!
— А что же?
— Видите ли, — спокойно начал тот, — все вопросы сексуального характера страшно сложны. У нас ими мало занимаются, хотя все знают, что половое чувство — фактор исключительной важности. Сравнительная простота, физиологичность акта, как она есть у низших организмов, оказывается чрезвычайно усложненной у человека. У него это чувство обогащается не только комплексом температурных, осязательных, но и зрительных и всякого рода душевных согласованностей, всем ароматом личности. Чем человек культурнее, тем сложнее его чувство… А чистое местное половое чувство для нас, у нас, современных людей, есть фикция… Я разумею здоровых людей!
Хорохорин покачал головою.
— Да, вы этого не знаете, не хотите знать! — оживился Буров. — Да! Поверхностное знание биологических наук иногда приводит к таким вот, как ваши, выводам!
— К каким это? — перебил Хорохорин.
— А вот к таким, что, дескать, все очень просто: удовлетворился половым актом — кончено! И как это не верно, если бы вы знали! Половое чувство так сложно, что голый акт, конечно, его нисколько не удовлетворяет!
Хорохорин с усмешкой пожал плечами. Буров с неудовольствием посмотрел на него.
— Вы меня заставляете вспомнить старые сплетни, которые распускали про коммунистов: они, дескать, проповедуют свободу половых отношений исходя из того, что вообще все это так же просто, как стакан воды выпить…
Хорохорин перестал усмехаться, но спросил осторожно:
— А в действительности как?
— В действительности это еще сложнее, чем я могу вам представить здесь за бутылкой пива… Поэтому для нас, культурных людей, естественно, голый животный акт не только отрицательное явление, но он и биологически отрицателен, как рецидив, как атавизм…
— Я спрашивал вас о вашей любви…
— К этому я и подхожу. При случайном, не оправданном полнотой чувства сочетании в этом сложном клубке потребностей, чувств и ощущений удовлетворяется только одна, хотя и основная сторона, а все остальные приходят с ней в разлад, в раздор внутреннего, самого мучительного, значит, порядка… Изолированность здесь не только порок, но бедствие, психическое недомогание! Рецидив, низводящий меня, как вы сами заметили, начав с этого беседу, на степень очень невысокую… Это приводит к поступкам, ускользающим от контроля верхнего сознания; ваши товарищи правы, когда стараются не дать мне возможности подойти к этой девушке…
Голос его опал, и слова рассеклись странным вздохом, он отвернулся к окну; затем, пряча за холодком жестов взволнованность, позвал служащего и молча указал на пустые бутылки. Тот ловко принял их и через минуту явился, открывая другие.
Буров молча налил стаканы.
— Но ведь вы все это понимаете! — с упреком прервал молчание Хорохорин.
— Зайдите когда-нибудь в нашу психиатрическую лечебницу и поговорите с больными — есть такие, которые о своей болезни могут говорить с ясностью врача!
— Чем это кончится? — взволнованно спросил Хорохорин.
— Я закончу учебный год и, вероятно, уеду куда-нибудь подальше!
Он был взволнован. Казалось, ему хотелось прекратить разговор. Он улыбнулся натянуто, взглянул на часы.
— Кажется, нужно уходить! Я ведь живу в Солдатской слободке…
Хорохорин сочувственно кивнул головой: он чувствовал необходимость на время переменить разговор и сказал добродушно:
— Приятно пройти по холоду. Хотя у вас там страшно: раздевают чуть не каждую ночь!
— Да, бандиты. У меня всегда револьвер…
— Ах, мы же вам добывали разрешение!
Хриплый квартет в углу за бутылочными плетеными корзинами, нагроможденными друг на дружке, для восторгавшейся публики разыгрывал смертельное танго. Буров задумчиво слушал, потом встал и снова сел; тогда Хорохорин заметил, что собеседник его был нетрезв, хотя внешне казался спокойным и не изменившимся ни в жестах, ни в движениях.
Глава X. ПАУК
Федор Федорович обнял голову большими руками и сидел неподвижно так несколько минут. Потом, точно вспомнив о собеседнике, он засмеялся, и блеснувшие смехом глаза его остановились на Хорохорине с оттенком благодарности за внимание к нему.
— Как раз вчера только я получил письмо от сестры. Почему-то ей вздумалось напомнить мне о детстве. И вот она вспоминает, как меня дразнили, называя «профессором кислых щей». Это за угрюмость и любовь к книжкам! Что же? Я ведь оправдал прозвище! Вспоминает она, как почти мальчишкой я ходил на пруд, ловил лягушек для анатомических опытов, приносил их в стеклянной банке домой и изучал. Мальчишки за мной толпами бегали. А для пойманных мышей я брал у нее с комода коробочки из-под конфет. Когда они освобождались, я аккуратно их ставил на прежние места, не замечая, что они были в крови и едва ли могли быть приятны на комоде…